…Окинешь убогие памятники, почти обвалившиеся, заросшие чертополохом холмики могил, наткнешься на кучу мусора из выцветших венков и полусгнившей кладбищенской утвари — какое же запущенное кладбище! И как бритвой по живому: да что же это с нами происходит? Отчего мы так пренебрежительны к памяти умерших? Чем они заслужили такое к ним отношение?
На крутом берегу Северского Донца, где когда-то князь Игорь вступил в безрассудную схватку с половецким воинством, стоит монастырь. В былинные времена служил он форпостом на южных рубежах русской земли. Монахи в любую минуту готовы были, отложив священные книги, отражать многочисленные набеги незваных гостей с Дикого поля. Слава об обители разносилась богомольцами и странниками. Здесь, на монастырском кладбище, завещали похоронить себя князья Иловайские и Голицыны, герой Отечественной войны 1812 года казацкий атаман Платов — люди, немало сделавшие для России.
После революции в монастыре разместили санаторий. Кладбище какое-то время еще цеплялось за кромку крутого берега, жалось к древним монастырским стенам, но однажды власти пригнали бульдозеры и скинули надгробия на речную отмель, откуда их растащили местные жители. А на месте кладбища воздвигли гостевой домик, получивший в народе меткое непечатное название. Здесь, на костях благороднейших мужей отечества, советские чиновники развлекали себя водочкой и девочками.
В другом небольшом южном городке под железнодорожной насыпью я увидел разбитые огороды, на них выращивали картошку, подсолнечник, кукурузу. Ну огороды и огороды. Все дело в том, что во время войны тут был концлагерь, и под насыпью хоронили умерших. Земля была удобрена прахом более 7 тысяч советских людей — военных и гражданских разных национальностей и вероисповедания. Робкие протесты немногочисленных совестливых граждан ни у властей, ни у общества поддержки не находили. Картошку продолжали выращивать, а ботву закапывать в землю, перемешивая ее с прахом умерших. Когда вдоль насыпи тянули теплопровод, выкопали столько костей, что ребятишки играли человеческими черепами в футбол, как мячиками…
Я полагал вначале, что это — результат нашего неспокойного времени. Войны, репрессии обесценили человеческую жизнь, смерть стала обычным явлением, людей хоронили как попало и где попало, а то и вовсе не хоронили. Девальвировалось отношение не только к обряду, к таинству погребения, но и к останкам умерших. Как мне говорили власти того городка, где под железнодорожной насыпью прах погибших использовали как навоз, у нас каждая пядь земли полита кровью, так что же — везде парки разбивать и памятники ставить? С таким подходом мы не только без картошки — без хлеба останемся"...
В этих доводах была логика, но душа не хотела, отказывалась ей подчиняться: искала иных опор. Прежде человеческая жизнь тоже недорого стоила. Выжигались города, уничтожались страны и народы, но к погребению подходили иначе и к месту захоронения относились не так. Дело в другом — в отношении к смерти.
И жизнелюбивый язычник, и аскетичный христианин верили, что после физической смерти человек не исчезает в никуда. Кладбище нужно было не столько мертвым, сколько живым. Оно напоминало, что здесь мы лишь гости (погост — погостить), а коли так, не забывай в житейской суете о душе, сути своей, ибо все материальное — прах, а за все содеянное придется ответить.
"Смерть есть начало другой жизни", — писал Монтень. В дневниках Толстого читаю: "...Вдруг так стало ясно, что весь этот мир с моей жизнью в нем есть только одна из бесчисленных возможностей других миров и других жизней и для меня есть только одна из бесчисленных стадий, через которую я прохожу (как мне кажется, во времени)".
А вот цитата из атеистического словаря прошлого века. "Смерть — прекращение жизнедеятельности организма, в результате чего заканчивается его индивидуальное существование. Наука рассматривает смерть как естественный процесс. Истинное бессмертие — в делах человека, оставляющего свой неповторимый след в жизни".
Утверждая, что человек конечен, тогдашняя идеология вырабатывала и ограниченный к нему интерес. Ограниченный рамками биологической жизни. Затем они сузились до размеров социально-активной жизни, и старики уже при жизни стали никому не нужны. А уж после смерти тем более. Больные, убогие тоже выпадали из общественного поля зрения. Мы пожинаем сегодня то, чего не сеяли. Мы сами — продукт той "посевной кампании". Если бы в свое время с благословения безбожных властей не сносились погосты, разве выросло бы нынче кладбищенское мародерство? Отрицание нравственной сущности смерти обернулось отрицанием и нравственной сущности жизни. Даром ведь ничего не проходит.
Не оставив человеку надежд на высшую справедливость, воинствующий атеизм породил иной страх — уже не перед совестью, а перед физическим концом. Этот страх заставлял вождей присваивать свои имена городам, улицам, заводам. Еще при жизни они канонизировали друг друга. Тогда же появились в стране и номенклатурные кладбища.
Они рождались как мемориальные. Ни у кого не повернется язык сказать, что Марсово поле или Пискаревское кладбище в Питере — номенклатурные. Как память о жертвах революции было задумано и кладбище у стен Кремля. Такие захоронения есть в любом государстве. Но в иных странах этот процесс проходит под контролем общества, у нас же даже место для последнего пристанища стало привилегией. По примеру Москвы в других городах и поселках возникли номенклатурные аллеи. Там хоронили ветеранов партии и комсомола, героев-орденоносцев, позже "афганцев" и "чеченцев", теперь — бандитов и воротил теневой экономики...
Номенклатурные кладбища у нас становятся зрелищными. Здесь проходят шумные экскурсии, фотографируются у последнего пристанища известных людей, лицезреют помпезные монументы известных бандитов..
Кладбища — это проекция на загробный мир нашего представления о жизни земной. И убогие кладбища — это отражение не столько убогой жизни, сколько нашего убогого представления о ней...